front3.jpg (8125 bytes)


Глава XIX

 

ТРУБЕЦКОЙ БАСТИОН

 

 

На берегу Невы, прямо напротив Зимнего дворца, высится русская Бастилия — Петропавловская крепость. Каменную громаду, широкую и плоскую, венчает суживающийся кверху тонкий шпиль, точно конец гигантского шприца. Крепость делит город на две части, и в течение дня ее ворота открыты; прохожие свободно проходят через мрачную узкую теснину извилистых сводчатых подвалов с образами святых и зажженными перед ними лампадами в углах. Здесь помещаются караульные крепости. Но после захода солнца ворота наглухо затворяются, и, когда ночь опускается над столицей и тысячи огней заливают набережные стремительной Невы, одна лишь крепость окутана мглой, словно огромная черная пучина, всегда разверстая, готовая поглотить все, что есть самого благородного и чистого в этом несчастном городе и в стране, проклятием которой она является.

Ни один живой звук не нарушает мертвой тишины, висящей над этим приютом отчаяния. Однако и зловещая цитадель имеет свой голос. Он звучит далеко за стенами этой огромной могилы неизвестных мучеников, похороненных ночами во рвах, далеко от казематов, где лежат те, чей черед еще не наступил. Каждые четверть часа огромные часы на колокольне отзванивают томительно-однообразную, раздражающую мелодию, всегда одну и ту же: “Господи, помилуй”.

 

Здесь воистину алтарь деспотизма. С самого своего основания Петропавловская крепость была главной политической тюрьмой империи. Но ее вынужденные обитатели резко различались по своему положению и воззрениям. В прошлые века главными пленниками цитадели были участники дворцовых заговоров, пребывавшие в ней на пути в Сибирь или на эшафот. Одним из первых был злосчастный царевич Алексей, сын Петра Великого, наследник престола. В крепости вам и посейчас показывают камеру, где беднягу пытали и задушили по приказу отца. Позднее сюда сажали генералов, членов Сената, князей и княгинь. Здесь была также заточена знаменитая княжна Тараканова, погибшая во время наводнения, когда вода затопила подземные застенки крепости. После окончательного упрочения нынешней династии, в конце прошлого века, дворцовые заговоры и перевороты прекратились. Крепость оставалась пустой до 1825 года, когда она приняла в свои стены цвет русского дворянства и армии — декабристов, героев, стремившихся не к свержению деспота, чтобы себя поставить на его место, а к уничтожению самого принципа самодержавия.

Но вот через два поколения картина снова меняется. Недовольство существующим строем углубилось и охватило широкие слои общества. Уже не армия, а лучшие люди русского народа поднимаются на борьбу с деспотизмом. Это не отдельная атака, а беспощадная война без передышки и перемирия между русским народом и его правительством. Крепость снова переполнена узниками. За последние двадцать лет через ее каменные казематы прошли сотни борцов, а за ними последуют еще сотни, без конца и края.

Однако вплоть до последнего времени Петропавловская крепость считалась скорее “предварительной”, чем каторжной тюрьмой. Обвиняемых в политических преступлениях держали в крепости до суда, а затем обычно отправляли в сибирскую каторгу. Тем не менее здесь во все времена пребывало известное число заключенных — и они подвергались наиболее суровому и строгому надзору, — брошенных сюда без всякой формальности судебного приговора, просто по личному указу царя; их держали в казематах крепости долгие годы, часто всю жизнь.

В Алексеевском равелине находится — или находилась в 1883 году — таинственная узница, женщина, умирающая от чахотки. Ни один человек, даже тюремщики и политические заключенные, ничего о ней не знает — ни о ее преступлении, ни даже ее имени, и она в тюремном реестре значится под номером своей камеры.

В не очень отдаленном прошлом, прежде чем царская бюрократия преуспела в уничтожении всякой индивидуальности, даже в чертах самого деспотизма, число таких таинственных узников было значительно больше, нежели теперь. Крепость с ее мрачными подземельями всегда готова была поглотить всякого, кто стал неугоден кому-нибудь из царских временщиков. Ибо России, христианнейшему государству, не подобало перенимать у Востока дикий обычай зашивать неугодных людей в холщовые мешки и выбрасывать их в море.

С течением времени и усилением деспотического режима Петропавловскую крепость стали использовать более часто и регулярно, и ее преимущества были высоко оценены. Все внимание обращалось на то, чтобы узники, погребенные в ее мрачных глубинах, хранилищах зловещих и позорных тайн властителей и их опричников, никогда не получили возможность открыть эти тайны ни одной живой душе. Отсюда практика скрывать личность заключенного под номером, словно под железной маской, утаивать его имя, его происхождение, его прошлое. Практика, надо сказать, стародавняя! Наши историки, допущенные для научных изысканий к архивам полиции, часто обнаруживают указы о заточении в крепость лиц, об имени и деле которых коменданту крепости под страхом строжайшей кары запрещено было узнавать. Стражники, приносившие пищу такому таинственному узнику, входили в камеру в страхе и убегали оттуда со всех ног, боясь, как бы случайно оброненное им слово не привело их в камеру пыток никому не доверявшей Тайной канцелярии.

 

Неудивительно, что об этих вселяющих ужас казематах всегда ходило множество фантастических слухов, странных преданий и народное воображение добавляло легенду к легенде. Одна из них возникла по поводу восстания декабристов. Народ верил, что им покровительствовал старший брат царя, великий князь Константин, наследник престола, которому страна присягнула прежде, чем стало известно, что он тайно отрекся в пользу Николая. Так родился миф о заточенном в крепости великом князе, дряхлом, седом старике, с длинной белой бородой, доходящей ему до колен. И живет он одной лишь мечтой — освободить крестьян от рабства. Уже многие годы после того, как подлинный Константин, который вел разнузданную и распутную жизнь, отправился к праотцам, легенда все еще жила в народных сказках.

Но дух времени и толпы узников в крепости не порождают больше призраков, мифы и легенды уже не возникают. Вполне хватает реальностей. С другой стороны, порядки и нравы, насаждавшиеся в течение полутора столетий, передавались тюремщиками из поколения в поколение, и все они прониклись верностью режиму. В них царское правительство обладает непревзойденным штатом охранников, столь же вышколенных для исполнения своих обязанностей, как немые рабы какого-нибудь султанского сераля.

Крепость отличается от большинства других застенков тем, что все в ней поставлено на военную ногу. Здесь нет штатских или наемных смотрителей и надзирателей, как в домах предварительного заключения и каторжных тюрьмах. Все обязанности тюремщиков выполняют солдаты и жандармы, и над их головой всегда висит дамоклов меч военного устава. Охрана узников, подвергаемых строгой изоляции в одиночных камерах, доверяется стражникам, тщательно подбираемым среди других с помощью системы соглядатайства и взаимного шпионажа. Это тем легче, что Петропавловская крепость, как все подобные крепости, построенные по планам Вобана, состоит из бастионов, куртин и равелинов, представляющих совершенно отдельные тюрьмы со своим смотрителем, часовыми и служителями. Тюремная стража никогда не меняется, ведет замкнутую жизнь и не общается с другими стражниками крепости, не принадлежащими к их отделению.

Петропавловская крепость отличается не только своей военной организацией, но и строгостью надзора и суровостью дисциплины. В то время как в большинстве тюрем считается достаточным не допускать общения политических арестантов между собой, в крепости им не дозволено разговаривать даже со служителями. Последним запрещено отвечать на самый простой и невинный вопрос политического узника. Дружеское приветствие, замечание о погоде, вопрос: который час? — все равно никакого ответа. Молча они подходят к вашей дверной форточке, молча подают вам еду, молча уходят. В час, установленный для прогулки, они молча отпирают двери и молча ведут вас на предназначенный для прогулки дворик. Молча они следят за вами, пока вы делаете свой “одиночный моцион”, и по истечении положенного времени снова отводят вас в камеру, ни разу так и не проронив ни слова. “Они” — потому, что их всегда двое, ибо служителю строжайше запрещено подходить к дверной форточке заключенного, а тем более входить к нему в камеру иначе, как в присутствии жандарма. Преимущества такого правила очевидны: этим осуществляется система контроля над заключенными и служителями, а также взаимного шпионства среди стражников крепости, что составляет одну из характерных особенностей русской Бастилии.

Огромные размеры крепости и ее своеобразная архитектура дают властям возможность добиться цели, которую они тщетно пытались достигнуть в других тюрьмах, — полностью изолировать узников, исключить всякое общение между ними. В Доме предварительного заключения множество железных труб, проходящих по всему зданию, позволяет заключенным обмениваться вестями, даже находясь на значительном расстоянии друг от друга. А в каторжном централе камеры так малы и стены так тонки, что просто невозможно помешать узникам разговаривать при помощи постукивания, а когда они случайно встретятся, обменяться несколькими словами. В крепости положение совершенно другое. Стены казематов, построенных из бетона и камня, такой толщины, что стук сразу становится слышен, и поэтому такая связь почти невозможна. Чтобы совершенно ее устранить, одно время, это было в 1877-1878 годах, предлагалось обить стены войлоком и таким образом полностью заглушить всякий звук. Но в результате этой меры, не говоря уже о том, что она обошлась бы очень дорого, камеры стали бы суше и теплее, а потому удобнее для заключенных, поэтому от нее отказались в угоду другому плану, свободному от таких недостатков. Арестантов стали помещать в каждую вторую камеру, а смежные либо оставляли пустыми, либо сажали туда жандармов. Пришлось, правда, несколько ограничить число заключенных, но крепость достаточно велика, а зато камеры теперь были прочно изолированы. В отношении тех узников, которых хотели наглухо заточить в казематы, кроме того, принимались еще особые меры.

Некоторое представление о том, как непроницаемо замуровывают этих узников, как крепко царская тюрьма для государственных преступников хранит свои тайны, дает пример Нечаева, выданного Швейцарией русскому правительству. Его, как уголовного преступника, приговорили к двадцати годам каторги, но не отправили в Сибирь, а заточили в Петропавловскую крепость. Это было в 1872 году. И так наглухо он был заточен и строго охраняем, что целых шесть лет никто из его друзей не знал, что с ним стало, хотя, встревоженные его судьбой, они непрестанно наводили справки, и за это время сотни арестованных политических попадали в крепость и уходили из нее. Только в 1880 году через посредство Ширяева, помещенного в Алексеевский равелин, было раскрыто место заточения Нечаева. У Ширяева были тайные связи с волей, и Нечаеву, тоже замурованному в этом равелине, удалось послать ему весточку через расположенного к нему служителя.

Как легко можно себе представить, обращение с политическими заключенными в русской Бастилии, отнюдь не чрезмерно снисходительное, не стало человечнее в последний период террора, то есть как раз в то время, когда ее мрачные казематы наполнились наибольшим числом узников.

Если в каторжном централе, на расстоянии тысяч километров от места действия революционеров, заключенных заставляли “дорого заплатить” за каждый террористический акт, то можно не сомневаться, что узникам петербургских застенков доставалось не меньше. Наоборот, им приходилось еще гораздо тяжелее. Они подвергались неслыханным издевательствам и истязаниям, что рассматривалось как свидетельство верности престолу и служебного усердия. А если бы узники дерзнули подать жалобу, то на нее либо не обратили бы внимания, либо ответили бы оскорбительным смехом и циническим глумлением.

Но и в преисподней есть дно. В пыточном застенке, каким стала крепость в последние годы, устроили темницу, поистине человеческую бойню, чудовищность которой превосходит все, что могут представить себе мои читатели, — Трубецкой бастион. Это не Дом предварительного заключения, где люди, навлекшие на себя подозрение полиции, ожидают суда и следствия, но казематы, где отбывают наказание осужденные пожизненно или на очень длительные сроки, каторжный острог, куда бросают тех, для кого сибирская каторга или клетки централа считаются недостаточно суровыми. Сюда отправляют также тех террористов, которых не повесили, — их слишком много и всех не перевешаешь. Оборудованная для своей нынешней цели в конце 1881 или начале 1882 года, эта тюрьма в тюрьме сразу была поставлена под жесточайший надзор, были приняты все предосторожности, чтобы не допустить проникновения на волю сведений о том, что творится за этими мрачными стенами. Однако в 1883 году три письма от узников прошли через все преграды и попали в руки их товарищей. Эти письма потрясли всю просвещенную Россию, наполнили ее возмущением и жалостью. Так была приподнята завеса над дикими зверствами, равных которым в Западной Европе знавали только много веков назад. Два письма были коротки и написаны второпях — душераздирающие крики отчаяния и боли. Третье письмо — самое значительное и длинное — содержит много подробностей. Оно сразу же было напечатано в подпольной типографии “Народной воли” под названием “Каторга и пытки в Петербурге в 1883 году”. И хотя автор письма ухитрился достать перо и бумагу, ему пришлось писать собственной кровью, и он добывал ее, за отсутствием ножа кусая себя в руку. Это старый обычай в русских тюрьмах, и мы часто получаем весточки, написанные не только метафорически, но буквально кровью узников. Вот это кровью написанное письмо так глубоко взволновало петербургскую интеллигенцию. Несколько выдержек из него было опубликовано в газете “Таймс” в июне 1884 года. И этому письму — я сам держал его в руках, — дополненному деталями, почерпнутыми из двух других писем, я обязан сведениями о жизни узников в Трубецком бастионе.

Политических заключенных обычно отправляют в Трубецкой бастион через несколько недель после приговора. В один прекрасный день, возможно, как раз в то время, когда вы больше всего рассчитываете на ссылку в Сибирь, вам вдруг объявляют, что вы должны переменить камеру. Вам приказывают надеть арестантскую одежду, самой важной частью которой является серая куртка, украшенная желтым бубновым тузом. В сопровождении двух жандармов — одного впереди, а другого сзади — вас ведут через лабиринт переходов, коридоров и подвалов, пока вы не дойдете до двери, открывающейся словно в стену. Здесь часовые останавливаются, дверь отворяется, и вам приказывают войти. Одну-две минуты вы ничего не видите — такой здесь царит глубокий мрак. На вас повеет таким холодом, что вы сразу продрогнете до костей, и вас обдаст затхлым запахом сырости и гнили, как в склепе или непроветриваемом погребе. Свет проникает сюда только из слухового окошка, выходящего на контрэскарп бастиона. Стекла темно-серые, так как покрыты толстым слоем пыли, лежащей на них будто целую вечность.

Когда глаза привыкнут к темноте, вы осознаете, что находитесь в каземате размером в несколько шагов по диагонали. В одном углу кровать с соломенным тюфяком, прикрытым грязным, тонким, как бумага, одеялом. В ногах кровати высокое деревянное ведро с крышкой. Это параша, которая будет отравлять вас своим отвратительным зловонием. Узникам Трубецкого бастиона не дозволено покидать свой каземат ни для каких надобностей ни днем, ни ночью, за исключением установленной прогулки, и параша часто остается неопорожненной несколько дней кряду; вы вынуждены жить, спать, есть и пить в воздухе, отравленном гниением и убийственном для здоровья. В вашей прежней камере вы имели несколько самых необходимых предметов, обычно считающихся обязательными для людей, уже вышедших из состояния дикости, таких, как гребенка, щетка, кусочек мыла. Разрешалось также иметь несколько книг и немного чаю и сахару, доставляемых вам, разумеется, за ваш счет. Здесь вам отказывают даже в этих жалких предметах роскоши; по правилам Трубецкого бастиона заключенным запрещается обладать чем-либо не выданным тюремной администрацией. А так как она не выдает ни чая, ни сахара, ни щетки, ни гребенки, ни мыла, то вы всего этого лишены.

Но хуже всего отсутствие книг. Книги не дозволено получать с воли ни в одной части крепости. Обыкновенные заключенные крепости все годы своего одиночного заточения должны довольствоваться книгами, содержащимися в тюремной библиотеке, — несколько сот томов, состоящих большей частью из журналов, восходящих к первой четверти века. Но обреченные узники Трубецкого бастиона — обреченные на участь в тысячу раз хуже смерти — не могут получать никаких книг. “Они не могут даже читать Евангелие”, — говорится в письме. Никакие занятия, ни умственные, ни физические, не нарушают томительного однообразия их жизни. Малейшее развлечение, ничтожнейшая забава так же строго караются, как если бы это была попытка ограбить тюремщиков, подвергающих свои жертвы всей мере страданий, которую они способны вынести. Когда один узник, Зубковский, сделал кубики из хлеба, чтобы повторить геометрию, жандармы отняли их у него на том основании, что тюрьма не место для развлечений.

 

Согласно правилам, заключенный Трубецкого бастиона пользуется прогулками наравне с другими заключенными крепости. Но в действительности каторжан выводят подышать воздухом только на десять минут — никогда не больше — в сорок восемь часов. Часто прогулки совершенно отменяются в продолжение трех-четырех дней без всякой причины, только из-за нерадивости служителей.

Пища, установленная для выдачи арестантам, совершенно недостаточна и очень скверного качества. Но как бы она ни была плоха, заключенные ее не получают: поставщики продовольствия (они же администрация тюрьмы), чтобы сэкономить на отпущенном властями довольствии, покупают самые худшие и дешевые продукты, какие им только удается достать, разумеется, кладя себе разницу в карман*. Мука всегда тухлая, мясо редко свежее. Чтобы придать больше веса хлебу, его так плохо пропекают, что даже корка несъедобна, и, если хлебный мякиш шлепнуть в стену, он прилепится к ней, как известка. Вот состав пищи узника Трубецкого бастиона: три фунта ржаного хлеба вышеописанного качества; утром — кружка мутного желтоватого кипятку, якобы чаю; в одиннадцать — полкружки квасу; в двенадцать — обед, состоящий из миски щей, сваренных из хлебных крошек и кислой капусты и нескольких кусочков мяса, плавающих в щах и никогда не превышающих двадцати граммов, каша из протухлой кукурузной муки; к ужину — те же кислые щи, сильно разбавленные водой и без малейших признаков мяса.

______________

 

* В старое время дело обстояло иначе. Крепость являлась тогда аристократической тюрьмой, и заключенные получали обед из трех блюд, с белым хлебом и даже вином; белье было тонкое и чистое. Так это по привычке продолжалось еще некоторое время после того, как на место аристократических узников пришли первые нигилисты. Но к концу последнего царствования крепость была демократизирована и поставлена на ту же ногу, что и другие тюрьмы. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

 

 

Тюрьма плохо отапливается, и узники мерзнут так же жестоко, как голодают, — мучительное испытание в зимнее время на 60 градусах северной широты. В камерах всегда холод, стены сырые. Когда смотритель тюрьмы делает обход, он никогда не снимает меховой шубы. Заключенные же, у которых нет шуб, коченеют даже в постели, и в продолжение всей долгой зимы руки и ноги у них как ледяные. Но и летом узникам не многим лучше, ибо в теплые месяцы в Петербурге, построенном на болоте, более нездоровый климат, чем в остальное время года.

Отвратительные санитарные условия в крепости, сырость в камерах, отсутствие солнечного света, постоянное зловоние, исходящее от параши, скудная и скверная пища — летом она еще худшего качества, чем зимой, — увеличивают мучения узников и роковым образом отражаются на их здоровье. Смертность среди них ужасающая. Самые крепкие не в силах сопротивляться губительному воздействию тюремного заточения. Они вянут, как цветы, лишенные воды и воздуха. Тело у них исхудалое, а лицо одутловатое и покрытое пятнами, руки и ноги, особенно руки, непрестанно нервно дрожат.

Казалось бы, от отсутствия книг и постоянной темноты в камере у узников должно сохраниться зрение. Но как раз наоборот. Глаза у них воспалены, веки опухли и с трудом раскрываются. Но самые губительные и частые болезни, вызывающие смертность и самые жестокие страдания, — это дизентерия и цинга, причем причиной обоих недугов является исключительно недостаточная и нездоровая тюремная пища. Однако захворавшим этими болезнями дают ту же еду наравне со всеми: тот же сырой черный хлеб, ту же бурду вместо чая, те же кислые щи, что для больных хуже яда. Неудивительно, что при таких условиях больной, лишенный всякого ухода, теряет силы и быстро умирает. У него отнимаются ноги, он не может больше дойти до параши, служители отказываются менять солому на его кровати, и больной остается лежать и гнить в собственных испражнениях. Но кошмары Трубецкого бастиона не поддаются описанию. Только Данте было бы под силу изобразить этот ад.

“Если бы вы видели наших больных! — восклицает автор написанного кровью письма. — Год тому назад цветущие юноши, здоровые и сильные, теперь это сгорбленные, дряхлые старики, ноги им не служат более. Многие уже не встают с постели и преданы гниению до того, что они живые издают трупный запах!”

 

Но врач? Неужели нет врача? — спросите вы. Их два. Один старший, другой младший. Старшему лет восемьдесят, и он уже никуда не годен. Он приезжает в крепость лишь изредка. Младший врач молод и, вероятно, питает добрые намерения, но у него не очень решительный характер, и он весь во власти страха перед жандармами. При посещении больных его всегда сопровождают жандармы, которые не спускают с него глаз, как бы он тайком не передал письма заключенному. Он входит в камеру с беспокойным видом, будто чего-то боится, не смеет подойти к кровати больного не только прослушать его, но даже сосчитать пульс. Поставив больному несколько вопросов, он изрекает свой приговор, который почти всегда облекает в одни и те же слова: “От вашей болезни нет лекарства”.

 

И что может он, в сущности, сделать, что еще может он сказать? Ведь по правилам Трубецкого бастиона больным нельзя оказывать никакой помощи. Им не полагается лазаретных порций, для них нет лазаретной прислуги. Вдобавок ко всему, вода из заржавленных труб так отвратительна, что, если бы даже все другие условия были благоприятны, из-за одной воды больной не может надеяться на выздоровление.

“Не находят к себе снисхождения даже умалишенные, — говорится в другом письме, — а вы можете себе представить, сколько их на нашей голгофе. Считают излишним отправлять их в больницу для излечения и справляются с ними здесь по-своему. По целым дням вы слышите исступленные крики над собой или где-нибудь в отдалении; это ударами истязают умалишенного, привязанного горячечной рубашкой к кровати”.

 

Следующая выдержка из правил Трубецкого бастиона полностью подтверждает жалобы узников на жестокий режим в этом застенке и на варварское обращение со стороны тюремщиков.

“Заключенные каторжники вполне подчиняются администрации крепости. За проступки администрация крепости может присудить к содержанию в карцере от одного до шести дней на хлебе и воде или присудить к плетям, но не более двадцати ударов, к розгам, но не более ста ударов...”

 

За менее важные преступления (попытка к бегству, сопротивление начальству) военный суд приговаривает заключенных “к шпицрутенам до восьми тысяч ударов, к плетям до 100 ударов, к розгам до 400 ударов”.

 

И вот политические узники Трубецкого бастиона, в большинстве интеллигентные и образованные люди, принадлежащие к цвету русского общества, всегда видят перед собой перспективу быть подвергнутыми телесному наказанию в жесточайшей, унизительнейшей форме. “У нас есть полное основание думать, — говорится в одном из упомянутых писем, — что Златопольского за тайную переписку при содействии жандарма драли плетьми”.

“Возможно ли оставаться спокойным, — восклицает автор другого письма, — когда опасность такого поругания постоянно висит над твоей головой, когда каждый услышанный тобой крик заставляет себя почувствовать, будто одного из твоих друзей дерут плеткой у тебя на глазах!”

 

Но и это еще не худшее. В Трубецком бастионе сидят и женщины.

“Положение женщин здесь особенно ужасно, — продолжает автор письма. — Наравне с нами они отданы во власть служителей и жандармов; их полу не оказывается ни малейшего внимания. Их постели, как и наши, ежедневно разрываются при обысках. Их белье прямо на теле рассматривается целой сворой солдат и жандармов во всякое время. И это еще не все. Жандармы могут входить в их камеры днем и ночью, как им будет угодно. Правда, служитель или жандарм в одиночку не имеет права входить в их камеры, как и в наши, но разве они не могут стакнуться? Между ними царит самая трогательная дружба. Случаи насилия весьма возможны, и попытки к ним бывали нередко!”

 

Совсем недавно молодая девушка Л.Терентьева, одна из осужденных по одесскому процессу, умерла внезапно какой-то загадочной смертью. Ее будто бы нечаянно отравили, дав ей яд вместо лекарства. Однако были слухи, что несчастную девушку изнасиловали и затем отравили, чтобы скрыть преступление. Во всяком случае, ее смерть длительное время утаивалась от высших органов полиции и жандармерии и не было произведено никакого расследования. Оба врача остались на своих местах.

Такова трагедия жизни политических каторжан в Трубецком бастионе!

Отрезанные от всего мира, окруженные изуверскими и гнусными тюремщиками, которые всегда хранят молчание, открывая рот лишь для того, чтобы ответить грубостью и оскорблением на самый невинный вопрос, узники под конец в страхе замыкаются в своем угрюмом безмолвии, живя в своих одиночных склепах без мыслей, без надежды, без будущего. Потеряв возможность сообщаться с товарищами, “заточник” постепенно теряет счет дням, затем неделям и месяцам. Если он болен и не выходит на прогулку, он перестает замечать даже времена года, ибо, какова бы ни была погода на дворе, его мрачная клетка всегда остается холодной, темной и сырой. Так живет он в хаосе времени, и конец наступает лишь с умопомешательством или смертью.

Однако это еще не все, что можно рассказать об ужасах Трубецкого бастиона.

Есть еще казематы в подвальном этаже крепости — мрачные подземелья ниже уровня Невы, настоящие каменные склепы, полные мглы даже в полдень и кишащие отвратительными насекомыми. Это камеры смертников, предназначенные царским правительством для тех, кого оно больше всех ненавидит и кого обрекло на смерть: одних — во мраке одиночества, других — при свете дня — на эшафоте. Что же говорится в письме об этом кромешном аде?

“Оконца этих казематов находятся на уровне земли и затапливаются, когда поднимаются воды реки. Они заслонены толстыми прутьями решетки и облепившей их грязи, и если в лучшие камеры крепости никогда не заглядывает луч солнца, то легко вообразить, какая здесь царит тьма. Стены покрыты плесенью, и по ним струятся грязные потоки воды. Но что в них поистине ужасно — это крысы. В каменном полу оставлены большие отверстия для прохода крыс. Мы выражаемся так потому, что, если бы повреждения в полу были случайны, их легко было бы исправить, тогда как все ваши заявления и просьбы произвести починку пола остаются без последствий, и крысы врываются постоянно в камеру, поднимают отвратительную возню, стараясь взобраться на вашу кровать. В этих отвратительных клетках приговоренные к смерти проводят свои последние часы. Здесь свои последние ночи провели Квятковский, Пресняков, Суханов.

Теперь, между прочим, сидит здесь женщина с грудным ребенком. Это — Якимова! День и ночь стережет она ребенка, чтобы его крысы не съели...”

 

Но, слышу я восклицания моих читателей, возможно ли это? Возможно ли, чтобы в конце XIX века в великой столице, хоть внешне похожей на цивилизованный город, могли совершаться столь чудовищные, столь вопиющие злодеяния? Письма, написанные людьми истомленными, переживающими адскую агонию, не преувеличены ли в них бессознательно эти тяжкие страдания?

Я был бы рад так думать. У меня нет желания рисовать излишне мрачными красками. Но слишком много прямых и косвенных свидетельств тому, что безымянные узники, к несчастью, написали своей кровью одну только правду*.

______________

 * Напомню, что выдержки из приведенного письма, опубликованные в “Таймсе”, обошли всю европейскую печать, но русское правительство не посмело ни оспаривать его достоверность, ни опровергнуть изложенные в нем факты. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

  

С 25 до 30 октября 1880 года в Петербурге происходил суд над шестнадцатью террористами. Шесть человек были приговорены к смертной казни и восемь — к каторжным работам на различные сроки. Двое из осужденных на смерть были казнены, а четверым приговор был заменен каторгой. Когда прокурор Акшарамов сообщил им, что императору угодно было смягчить наказание и заменить казнь бессрочной каторгой в крепости, эта весть была встречена с разочарованием и гневом; тогда прокурор смущенно заметил, что он, к сожалению, не может изменять указы государя.

Пророческое чувство не обмануло осужденных. Большинство этих молодых, полных сил юношей либо умерли, либо сошли с ума, не пробыв в крепости и двух лет. Исаев, Окладский, Цуккерман и Мартыновский психически больны, Ширяев — мертв, Тихонов — умирает.

Из всех этих фактов можно сделать лишь один вывод.

Каким же должен быть политический строй, если его деяния порождают столь страшные последствия! Не будь даже кровью написанных писем, поведавших нам о них, у нас не могло бы быть никаких сомнений.

Другой факт. 26 июля 1883 года в Москву из Петербурга прибыла группа политических, мужчин и женщин, находившихся в заключении в Петропавловской крепости и приговоренных к ссылке в Сибирь. Привожу рассказ очевидца — человека, заслуживающего абсолютного доверия, — описавшего, в каком состоянии находились эти люди после одного года заточения в казематах Трубецкого бастиона. Добавлю лишь, что их преступления, несмотря на вынесенные им свирепые приговоры, не считались особенно важными.

“Прибытие петербургского поезда вызвало большое смятение среди должностных лиц и всех, кто был на вокзале. Большинство узников не могли выйти из вагона без посторонней помощи, некоторые были даже не в силах двигаться. Конвойные хотели пересадить их прямо в наш поезд, чтобы скрыть от публики их состояние. Но это оказалось совершенно невозможным. Шесть узников сразу упали без чувств. Другие еле могли стоять на ногах. Начальник конвоя распорядился принести носилки. Но носилки нельзя было втащить в вагон, и конвойным пришлось поднять лежащих без сознания и вынести их на плечах, как мертвецов.

Первым вынесли из вагона Игната Волошенко (он сначала был приговорен к десяти годам каторги по процессу Осинского, затем к пятнадцати годам каторги за попытку к бегству из Иркутска, впоследствии он был переведен на Кару и наконец в Петропавловскую крепость, где его продержали год). Трудно представить себе ужасный вид и состояние этого человека. Весь пораженный цингой, он больше походил на разлагающийся труп, чем на живое существо. Раздираемый ежеминутно конвульсиями, умирая... Но хватит. Я совершенно не в силах писать о нем более.

После Волошенко вынесли Александра Прибылева (осужденного по процессу 17 июня 1882 года к пятнадцати годам каторги). У него не было цинги, но длительное голодание и полное расстройство нервной системы так ослабили его, что он не мог стоять на ногах, то и дело теряя сознание.

Затем несли Фомина (бывший армейский офицер, приговоренный к пожизненной каторге)*. Он походил на мертвеца, и в течение двух часов несколько врачей тщетно пытались привести его в чувство. Только уж к вечеру его удалось немного подкрепить, чтобы отправить в дальнейший путь.

______________

 

* В 1882 году он был в Женеве — цветущий человек, воплощение здоровья. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

 

 

Следующим за Фоминым шел Павел Орлов (сначала присужденный к десяти годам каторги, затем к двадцати пяти годам за попытку к бегству и заточенный вместе с Волошенко в крепость, где его продержали год). Ему было всего двадцать семь лет, и, прежде необыкновенно рослый и крепкий, он был теперь неузнаваем. Он весь согнулся, как глубокий старик, одна нога у него была так сильно искалечена, что он едва передвигался. У него была цинга в самой ужасной форме: кровь непрестанно сочилась из десен и стекала с губ.

Пятая была женщина, Татьяна Лебедева*. Вынесенный ей смертный приговор (15 февраля 1882 года) был заменен вечной каторгой. Но для Татьяны тюремное заключение — будь то длительное или кратковременное — уже было не страшно. Ее дни были сочтены. Величайшим благодеянием, которое могли оказать Татьяне, было бы ускорение ее смерти. Она не только была в последней стадии чахотки и вся разрывалась от неистового кашля, но, снедаемая цингой, потеряла почти все зубы, и десны сгнили, оставив челюсти совсем оголенными. Она походила на скелет, покрытый пергаментно-желтой кожей, и единственно живыми на ее лице были все еще лучистые черные глаза.

______________

 

* Ей было лет двадцать восемь. Хотя и хрупкого сложения, она до ареста, в 1881 году, отличалась превосходным здоровьем. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)

 

 

За Лебедевой шла Якимова, держа на руках своего восемнадцатимесячного младенца, рожденного в Трубецком равелине. Самые бездушные из присутствующих не могли без жалости смотреть на бедного ребенка. Казалось, будто он вот-вот вздохнет в последний раз. Но сама Якимова не казалась сломленной ни физически, ни нравственно и, несмотря на предстоявшую ей бессрочную каторгу, держалась спокойно и твердо”.

 

Ввиду этих свидетельств нельзя обманывать себя надеждой, что картина, нарисованная в письмах из Трубецкого бастиона, хоть в малейшей степени преувеличена, пусть даже бессознательно.

 

* * *

Если условия предварительного заключения и приемы производства дознания, в сущности, являются воспроизведением пыток средневековья, то режим каторжных тюрем — совершенно новая и самобытная система, порожденная жестокостью и подлостью царского правительства. Слишком трусливое, чтобы устраивать массовые публичные казни мужчин и женщин, оно убивает медленной, но не менее верной смертью тех, от кого оно по политическим причинам или из мести решило избавиться. Средством являются пытки, повторяемые изо дня в день, целью — верная смерть. Ведь если одиночное заключение в Ново-Белгородском централе, как сказал Цицианов, — и этому имеется достаточно доказательств — является медленной смертью для узника, то это, разумеется, не относится к тем, кто замурован в каменных погребах Трубецкого бастиона.

Это зловещий факт, что описанная нами система карательного и каторжного заточения перестала быть исключением; она распространилась на все тюрьмы империи и теперь составляет неизменную политику царского правительства по отношению к политическим узникам. Начиная с 1878 года уже ни один политический заключенный не был отправлен в каторжный централ, и ныне в Сибирь ссылаются только заключенные, чьи провинности невелики. Из террористов только те, кто виновны в покушениях на царских чиновников, и особенно женщины, отправляются на каторгу в отдаленные северные губернии, но не раньше, чем они, как Татьяна Лебедева, доведены заточением в крепости до преддверья смерти. Но есть и исключения: Гесю Гельфман, Людмилу Волкенштейн и Веру Фигнер оставили в крепости. Геся там и умерла.

Те же террористы, что были замешаны в заговорах против императора, — а их, конечно, большинство — были все заточены в крепости. Но со сколькими из них уже покончено или с ними собираются покончить — этого мы не знаем и не можем узнать, ибо это одна из тайн тюрьмы.

Петропавловская крепость велика. Но есть предел всему, даже вместимости российской Бастилии, и, чтобы удовлетворить все растущую потребность в казематах, правительство Александра III решило соорудить для своих политических арестантов еще один ад — Шлиссельбургскую крепость. Шлиссельбург — второй Трубецкой бастион, не хуже, да и что, собственно, может быть хуже? Что же еще мог придумать царизм? Сжигать своих узников живьем или поступать с ними так, как иногда поступали со своими врагами римские императоры, — бросать их в ямы с ядовитыми змеями?

Но Шлиссельбург имеет в глазах правительства одно бесценное преимущество: кошмары, творимые в стенах этой крепости, не могут быть преданы огласке, как это бывало в Трубецком бастионе. Ибо Шлиссельбург не стоит посреди большого города, где тысячи сочувствующих сердец стремятся снестись с заключенными и, невзирая на всю бдительность властей, это им подчас удается. В Шлиссельбурге сама природа — лучший страж, ибо новый Замок Отчаяния представляет собой просто огромную гранитную скалу, всю сплошь в укреплениях и окруженную водой. Никакие вести оттуда не доходят, никакие тайны не удается вырвать у этой проклятой тюрьмы. Входящие, оставьте упования! Если из Петропавловской крепости на волю проникало множество тайных писем, если равелины, свирепо охраняемые, даже Алексеевский и Трубецкой, уступая настойчивости и упорству, выдавали свои тайны, то от шлиссельбуржцев, хотя они и томятся там годы и годы, не дошло ни одной строки, ни одного слова — одни лишь смутные слухи, меж тем именно туда брошены благородные герои последнего процесса — подполковник Ашенбреннер, штабс-капитан Похитонов и поручик Тихонович. В Шлиссельбург заключены и четырнадцать пропагандистов, недавно вернувшихся с сибирской каторги.

Там также, позволю себе добавить, был заточен на два года человек, имени которого я не хочу назвать, друг моей юности, мой соратник в борьбе. Накануне своего перевода в Шлиссельбург он из мрака Трубецкого бастиона прислал нам гордые прощальные слова: “Боритесь, пока не добьетесь победы. Для меня отныне существует лишь одно мерило: чем больше они меня пытают в каземате, тем лучше, значит, идет борьба на воле”.

 

Но какая же злобная брань, какие новые пытки открывали ему правду об успешной борьбе его товарищей? Все ли еще он слышит о них? Или, может быть, он вместе со многими другими пребывает уже там, где больше не из-за чего страдать, не о чем больше узнавать?

 

 

Глава XX

 

СИБИРЬ

 

 

Сибирь! При этом слове холодная дрожь пробирает вас до костей, и, когда мы думаем о несчастных ссыльных, затерянных в ледяной пустыне и осужденных на вечную каторгу в кандалах, наше сердце исходит горем и состраданием. Однако, как мы уже видели, слово “Сибирь” будит у многих надежду и дает утешение. Для них Сибирь — обетованная земля, где ждет их покой и безопасность. Мы знаем также, что те, кого туда отправляют, хоть они уже и доведены до крайнего истощения, но палачи пока еще не намерены полностью с ними расправиться.

Что же представляет собой этот рай для погибших душ, загадочные сибирские места ссылки, превращенные причудливой волей судеб в курорт для нигилистов, в санаторий для революционеров, как в мифе о царстве Плутона его жидкий огонь превратился в прохладный, освежающий напиток.

Давайте же на крыльях фантазии пересечем Уральские горы и, летя все дальше и дальше от рубежей Европы, пронесемся над озером Байкал и спустимся в Забайкалье, на берег реки Кары. Посмотрим, какова там жизнь сибирских политических каторжников.

Однако, если мы путешествуем как простые смертные, да еще как арестанты, мы из Иркутска едем по Забайкальской железной дороге, проезжаем Читу и Нерчинск, стяжавших печальную известность своими “каторжными рудниками”, и прибываем в Сретенск. Здесь вас сажают на судно Амурского пароходства, и вы плывете по реке Шилке, одному из притоков Амура, до деревеньки Усть-Кара, где расположено несколько арестных домов для уголовников и женская тюрьма для политических. Эти тюрьмы все стоят особняком вдоль берега реки на расстоянии восьми — двенадцати верст одна от другой. Они находятся под общим управлением одного коменданта. Но политическая тюрьма, состоящая из четырех корпусов, имеет свое особое управление и собственную администрацию. В восемнадцати верстах от Усть-Кары, вверх по течению реки, находится тюрьма Нижняя Кара. Далее следует Верхняя Кара и примерно на том же расстоянии еще выше по реке — “Амур”, то есть тюрьма на реке Амур.

Политическую тюрьму можно сразу же узнать. Обычные остроги, то есть те, что предназначены для уголовников, окружены частоколом лишь с трех сторон, а четвертая не ограждена и окнами выходит на дорогу. Политические остроги построены иначе. Сооруженные посреди двора, они окружены со всех сторон столь высоким частоколом, что за ним виднеется только крыша. Когда впервые было предложено построить эти тюрьмы, архитектор проектировал их по плану, обычному для таких сооружений в Сибири. Но генерал Анучин, бывший в то время губернатором Восточной Сибири, издал указ огораживать все политические тюрьмы высоким частоколом, чтобы для заключенных горизонт был ограничен лишь деревянными стенами их мрачной обители. Он считал, что для политических каторжан этого вполне достаточно.

Политические тюрьмы на Каре были сооружены в то же время, что и Харьковский централ. Их первыми обитателями были Бибергаль, Семяновский и еще несколько человек из первых пропагандистов 1872 и 1873 годов. За ними на Кару были отправлены заключенные, приговоренные по “процессу 193-х” за менее тяжелые преступления к ссылке в Сибирь, — Синегуб, Чарушин и другие.

С 1879 года и позже политические каторжане уже начали прибывать толпами. В 1882 году привезли двадцать восемь “централистов”, то есть узников Харьковского централа, освобожденных Лорис-Меликовым из каторги, которая страшнее, чем вавилонское рабство. В мае того года на Каре находилось более ста политических каторжан, не считая женщин.

В начале их пребывания на Каре с политическими обращались совершенно так же, как с другими арестантами в сибирских каторжных тюрьмах. Единственной разницей было то, что уголовникам в течение дня разрешалось свободно разгуливать по двору, а политические были заперты в своих камерах и днем и ночью, кроме, разумеется, тех часов, когда они работали в рудниках.

Золотые промыслы на Каре являются личной собственностью императора. Работа каторжан заключается в том, что они снимают с золотоносного песка покрывающий его верхний слой земли. На Каре, как вообще в сибирских тюрьмах, существует благоприятное для каторжан правило. После проведения в тюрьме “на испытании” трети своего срока им разрешается присоединиться к “вольной команде”, то есть к поселенцам. Это давало им возможность жить на воле, в городах и деревнях, при условии, что они оттуда не отлучатся. Сначала политические пользовались этой привилегией наряду с уголовниками. Таким путем были условно освобождены Синегуб, Чарушин, Семяновский и другие.

Для уголовников обычным делом было воспользоваться своей сравнительной свободой и совершить побег, чтобы присоединиться к многочисленным разбойничьим шайкам, заполнявшим большие дороги Сибири. Но тюремным властям никогда не приходило в голову отнимать на этом основании у остальных их привилегии, сделать всех вместе и каждого в отдельности ответственными за бегство товарищей. Однако в отношении политических принимались особые меры предосторожности. Вольным командам политических было объявлено, что при первой же попытке к бегству кого-нибудь из их числа система вольных команд для них будет упразднена. Но, с другой стороны, власти обещали, что, до тех пор пока они будут честно соблюдать правила, они будут пользоваться и этой, и всеми другими привилегиями. Заключенные, правда, не взяли на себя формальных обязательств, но фактически добросовестно выполняли условие. Ни разу за время существования системы вольных команд не происходило каких-либо беспорядков или попыток к бегству. Вопреки этому власти нарушили слово и отменили привилегии.

Их вероломство было спровоцировано Лорис-Меликовым. Притворяясь, будто он желает облегчить участь политических заключенных, надевая личину человека чрезвычайно благожелательного и гуманного и препровождая под барабанный бой политических узников из Харькова и Мценска на Кару, диктатор одновременно издает новые инструкции для политических каторжан. Система вольных команд для политических была отменена. Строжайше воспрещалась переписка с родными и друг с другом.

Людям, уже отпущенным, пусть условно, на волю и живущим в ожидании постоянной, если даже несколько урезанной, свободы, пришлось опять вернуться в тюрьму. Это было бесчеловечно и возмутительно. Но, как бы болезненно они ни переживали совершенную по отношению к ним несправедливость, им пришлось покориться своей судьбе. Перед расставанием и возвращением в тюрьму они собрались все вместе к ужину. Вечер был печальным, на душе очень тяжело. Для одного из них это действительно была “последняя вечеря” и закончилась страшной трагедией. Семяновский, обезумев от горя, в глубоком отчаянии пустил себе пулю в лоб. Для него, больного, нервного, нравственно сломленного от длительного заточения, мысль о возвращении в тюрьму была невыносима. Он предпочел смерть. Человек высоких моральных принципов и большой культуры, в прошлом петербургский присяжный поверенный, Семяновский был осужден в октябре 1876 года к долгосрочной каторге за пропаганду. Начальник тюрьмы послал в Петербург телеграмму о его трагической смерти. Но она не произвела там никакого впечатления. Семяновского похоронили, а его товарищи снова были брошены за решетку.

И это еще не все. Они не только опять были в заключении, но их теперь постоянно подвергали нестерпимым издевательствам, изводили всяческими мелкими придирками. Новые ограничения были введены для посещений их любящих жен, последовавших за ними в эту далекую, унылую страну. Больным стало труднее попасть в больницу. Но самым мучительным для заключенных было лишиться единственного утешения, которое давал труд.

Им запретили работать на промыслах. Весной 1882 года им было отказано в этой великой привилегии — мера, сделавшая их участь еще горше. Самый тяжкий труд, даже работа в рудниках, — более легкое наказание, чем неподвижное, томящее однообразие их жизни в четырех стенах острога. Физическая работа не только была полезна для здоровья, но благодаря ей не так медленно и тоскливо текло время. Однако все усилия заключенных добиться допущения к каторжной работе, несмотря на то что они были приговорены к ней судом, оказались тщетными. Казалось, царские власти были полны решимости заморить их, заставить погибнуть от недостатка воздуха и движения, как их товарищей в каторжных централах. Если вспомним, что большинство этих страдальцев были осуждены на очень длительные сроки каторги — двадцать, тридцать и даже сорок пять лет, то легко себе представить, как глубоко они тосковали по свободе, как страстно мечтали о побеге. Неудивительно, что с этого времени попытки к бегству участились. Как тюремщики расправлялись с заключенными за эти попытки к бегству, мы расскажем в следующей главе.

Следующая 


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz